В среду, 4 декабря, в Москве в 22-й раз была вручена литературная премия «Русский Букер». Ее получил прозаик Андрей Волос за роман «Возвращение в Панджруд», писавшийся с перерывами около десяти лет. Исторический роман Волоса о персидском поэте Рудаки вместе с «Лавром» Евгения Водолазкина считались главными претендентами на победу. «Лента.ру» рассказывает о выборе букеровского жюри.
Премия «Русский Букер» в последние годы находится в тени других крупных литературных наград. Существует мнение, что она давно исчерпала себя, стала литературной рутиной и, в общем, неважно, кому достанется. Между тем разговор о некогда главной литературной премии постсоветской России, лауреатами которой успели стать Булат Окуджава, Георгий Владимов и Василий Аксенов, может быть вполне интересен. Несколько недавних сюжетов — тому подтверждение. В 2011 году премия из-за отсутствия спонсора не вручалась, и вместо нее был учрежден «Букер десятилетия», посмертно присужденный филологу Александру Чудакову за роман «Ложится мгла на старые ступени…». Это произошло как раз после самого скандального эпизода в истории «Русского Букера»: в 2010 году награду получила Елена Колядина за роман «Цветочный крест»; множество критиков пришло в негодование и объявило книгу лауреата торжеством полуграмотной графомании, нашлись, впрочем, и те, кто радовался бесстрашному эксперименту Колядиной и стыдил ее хулителей. Так или иначе, именно это было последним громким событием в истории «Букера», вызвавшим резонанс даже в кругах, далеких от чтения современной прозы. В то же время роман Чудакова, с 2011-го дважды переизданный, стал одной из любимых книг молодых гуманитариев; на этом фоне прошлогоднее награждение Андрея Дмитриева прошло практически незамеченным.
Но речь необязательно должна идти только о судьбе премии. Сегодня «Букер» — повод поговорить о хорошем романе, потому что книга, победившая в нынешнем году, такого определения заслуживает. «Возвращение в Панджруд» Андрея Волоса — роман о великом персидском поэте таджикского происхождения Рудаки (858-941). Тех, кто ценит в современной прозе актуальность, попадание в «нерв времени», один этот факт может заставить отложить роман Волоса в сторону. Однако они пройдут мимо книги на редкость увлекательной — и, что интересно, отвечающей критерию актуальности. Оказывается, что события, происходившие в государстве Саманидов почти 1200 лет тому назад, вполне можно проецировать на современность.
В «Возвращении в Паджруд» три переплетенных сюжетных линии. Первая повествует о том, как старый Абу Абдаллах Джафар ибн Мухаммад Рудаки, бывший придворный поэт Бухары, потерявший влияние из-за религиозно-политических интриг (в которых сам был замешан лишь косвенно), ослепленный и изгнанный из города, возвращается в свой родной кишлак Панджруд. Селение под тем же названием и сегодня существует на территории современного Таджикистана. В провожатые ему дан шестнадцатилетний юноша Шеравкан, наивный и неграмотный, которого Рудаки понемногу обучает и грамоте, и жизненной мудрости.
Трудно, не будучи специалистом по истории Востока, судить о достоверности персидской истории в изложении Волоса. В коротком послесловии к роману он пишет: «Поскольку автор ставил перед собой задачи преимущественно художественного характера, роман „Возвращение в Панджруд” ни в коей мере не может претендовать на роль научного исследования, результатом которого является новая информация, достоверная с фактологической точки зрения. Добиваясь убедительности реконструкций давно минувшего в глазах современного читателя, автор руководствовался в первую очередь принципом актуализма — в самом широком его толковании, то есть полагая, что главные чувства, желания и чаяния людей на протяжении многих веков остаются неизменными». Так ли это на самом деле, неизвестно, но Волос очень убедителен.
Конечно, в его глубоком знакомстве с материалом сомневаться не приходится. Рожденный и выросший в Сталинабаде/Душанбе, Волос много лет находился в окружении среднеазиатской культуры. «Возвращение в Панджруд» он писал больше десяти лет. На пресс-конференции после вручения «Букера» автор рассказывал: «За то время, что я писал это все, работал, у меня скопилось два шкафа <...> литературы хоть как-то относящейся к описываемой мной эпохе — это и первоисточники, и научные работы».
Одна из предыдущих книг Волоса, «Хуррамабад», связана со среднеазиатской культурой непосредственно: это роман, состоящий из рассказов, в которых поэтично описывается повседневность Душанбе. Другой роман Волоса — «Маскавская Мекка» (Маскав — «Москва» по-таджикски) — текст антиутопического свойства о будущем исламохристианской Москвы на фоне происходящего в остальной России (здесь легко обнаружить, как с романом перекликаются такие книги, как «ЖД» Дмитрия Быкова и «Теллурия» Владимира Сорокина). Но «Возвращение в Панджруд» — совсем другой взгляд на культуру Востока. Можно сравнить роман Волоса с одной из лучших поэтических книг уходящего года — «Приближением окраин» ферганского поэта Шамшада Абдуллаева, пишущего по-русски. Кажется, что, сколько бы ни сменялись исторические эпохи, восточная культура остается укорененной, статичной; быт здесь — больше чем эфемерный быт европейцев; традиции беседы, торговли и приема пищи уходят далеко в прошлое. Но если в поэзии Абдуллаева явлена кинематографичная медлительность места и культуры, то роман Волоса, напротив, насыщен бурлящим действием. Тем не менее, обе книги оставляют ощущение «незыблемости Востока». Вопрос же об исторической аутентичности отпадает как-то сам собой.
Роман Волоса поначалу перенасыщен приметами «экзотики», которые автор заботливо объясняет: «Мазар [сноска: «Мазар — могила святого или просто обиталище местного доброго духа] тутошнего святого располагался у большого обложенного камнем пруда — хауза». Со временем к этому проверенному способу создания колорита привыкаешь и уже на одной из промежуточных остановок на пути из Бухары в Панджруд смотришь на постоялый двор со знанием дела — когда героям приходится принимать участие в похоронах, то подробное описание загробных верований мусульман вовсе не кажется «просветительской» вставкой из учебника или этнографического труда: «В этот-то миг и возникнут перед ним Мункар и Накир — два Божьих пламенных ангела с черным лицами. И увидит мертвец, что один высок, и статен, и мощен, и смотрит пронзительно и страшно, а тяжелая булава в руке пламенеет синим, почти не видимым огнем. Второй же сутулится, правая лопатка выпирает над левой — он горбат».
Хотя линия Шеравкана, юного проводника Рудаки, выписана с не меньшим старанием, она кажется менее удачной: перед нами классическая схема «романа воспитания», умещенная в очень небольшой временной промежуток. (В романе о седой древности Волос вообще оперирует старыми схемами, вероятно, опять-таки по принципу актуализма: сюжет о возвращении на родину тоже стар как мир.) Шеравкан поначалу ненавидит странного слепого старика, из-за которого его оторвали от родного города и возлюбленной. Но затем юноша проникается к своему спутнику все большим почтением, особенно — когда узнает, кто он такой: бейты Рудаки разнеслись по всему персоговорящему миру. Шеравкан начинает исподволь учиться у Рудаки, но самые интересные моменты этого обучения Волос не описывает, оставляет «за кадром».
«А ему что выбрать?
Он из Панджруда... Панджрудú?.. Пятиречный... Пожалуй, это нескромно. Никто не возьмет себе прозвище “Поэтище” или, скажем, “Величайший”. Хороший тон — немного принизить себя в псевдониме...
Впрочем, стихи все равно сами скажут за себя, какой лакаб ни выбери. Горделивый или приниженный — если стихи нехороши, любой лакаб не будет стоить даже той бумаги, на которой написан.
Руд — поток... Рудак — речушка, ручей. Скорее даже — ручеек. Может быть, Рудаки? Сидящий у ручья... у тихого ручья... Мелодично журчащий ручей — это же не мощная река, гремящая камнями в потоке... это тихий ласковый говор, пленительный лепет.
Рудаки?..»
Рудаки у Волоса отнюдь не идеализированный герой. Смирение с собственной участью чередуется у него с приступами ярости. При бухарском дворе он не только главенствует над другими поэтами, но и вовлечен в государственные дела, и на том и на другом поприще наживая себе врагов. Гордый нрав может толкнуть его на роковые ошибки. Он честолюбив и знает себе цену — но не завистлив и способен оценить чужой талант. Ослепленный Рудаки отмечает про себя «поэтические» задатки в речи Шеравкана (например, тот сообщает о цвете шерсти встречной собаки, что она — «как вода в паводок»). И, вспоминая о том времени, когда у него были глаза, приходит к подобию поэтического кредо: «Как он смотрел! Смотрел — и не мог насмотреться. Жадно, пристально, вглядываясь во всякую мелочь. В пустяк, мимо которого другие проходили, не заметив. Какого цвета земля? На что похоже дерево? Искал сходство в вещах неродственных... различия в похожих. Зачем? Сначала не понимал, просто слушался инстинкта. Потом осознал. Если не увидел — как облечь в слова? И что именно облечь? Что видят все? Тогда и скажешь то, что говорили до тебя тысячи раз. И еще тысячи и тысячи раз скажут после. Слепцы. Скажут — небо синее. Вода — голубая. Трава — зеленая. А на самом деле небо — как глаза невольницы. А вода — будто утренние круги у нее под глазами. А трава — трава высохнет от зависти к несказанной красоте северянки — и только тогда станет похожей на пряди ее волос».
Дело, однако, не в одной утонченности метафор. Здесь можно вспомнить один показательный пример. В 2012 году в издательстве РГГУ вышел первый том огромного труда — полного собрания газелей Хафиза в филологическом переводе. Хафиз — еще один великий персидский поэт, живший через четыре с половиной века после Рудаки. Существует множество его переводов и переложений на европейские языки, в том числе на русский: его мотивами вдохновлялся Пушкин, его переводили Фет, Майков, Константин Липскеров, Илья Сельвинский. Хафиз для европейской культуры — поэт-гедонист, певец чувственных наслаждений и вина, и образ этот кажется довольно ограниченным. Но он меркнет, когда вчитываешься в подстрочный перевод газелей и подробнейшие комментарии, которые составили Наталья Пригарина, Наталья Чалисова и Максим Русанов. Вдруг выясняется, что мы толком не знаем ни поэзии Хафиза, ни вообще классической персидской поэзии. Почти каждый текст Хафиза пронизан множеством отсылок к персидской поэтической традиции, в частности к текстам известным и давно забытым. А кроме того — к современным для поэта политическим событиям, биографическим подробностям, даже, может быть, сплетням. Традиционные суфийские метафоры несут множество символических значений. Все эти сложности приводят комментаторов к «печальному» выводу «о практической невозможности адекватного воссоздания поэтики Хафиза на другом языке». И, вероятнее всего, с поэтикой Рудаки дело обстоит так же.
Если бы Андрей Волос пошел по пути филологического комментария, он дал бы читателям умозрительное представление о богатстве поэзии Рудаки, но его собственный текст, должно быть, растерял бы всякую поэтичность. Волос выбирает другой путь: он насыщает приметами культуры — персидской, суфийской — мир вокруг своего героя, прозу вокруг фигуры поэта. И здесь актуализм, то есть почти слепой расчет на достоверность, уступает место поэтическому правдоподобию.