Феномену русского пьянства — или тому, насколько ложным и предвзятым является мнение о России как о горько пьющей стране, посвящено множество книг и исследований. Легко стыдить пьяного человека, который творит непотребство. Гораздо сложнее не сочувствовать тому, кто испытывает похмельный синдром, поскольку практически каждый россиянин может поставить себя на его место. О том, чем является похмелье в советской и постсоветской культуре, «Лента.ру» поговорила с журналистом и лингвистом Марком Григоряном.
«Лента.ру»: Если заглянуть в русскую литературу XIX века, то мы практически не увидим обсуждения и упоминания похмелья. Разве что у Пушкина «отрадное похмелье», но тут-то он скорее об опьянении говорит…
Григорян: Да, но есть же и «Безумных лет угасшее веселье мне тяжело, как смутное похмелье». А как же «Бывшие люди» Горького? Да и Гиляровский, который тоже писал о похмелье, также относится к XIX веку.
Ну Гиляровский, скорее, описывает повседневность. Все же это единичные упоминания — почему в целом так? Почему интеллигентский дискурс похмелья появляется уже после революции?
Предположим, что в похмелье просто не было ничего достойного внимания. Литература, даже натуралистическая, физиологическая проза XIX века говорила не столько о человеческих состояниях, сколько о состояниях общественных. А в XX веке литература сама по себе изменилась, стала обращать внимание больше на человеческие состояния.
Давайте также предположим, что состояние похмелья — это момент абсолютного ухода от действительности. Это то состояние, когда человек старается быть как можно дальше от нее. То состояние, в котором ты не чувствуешь ни страны, в которой живешь, ни всего того, что творится за твоей телесной оболочкой. Мир ограничивается телесной оболочкой.
Описание такого состояния, когда человеку плохо, трудно, тяжело, требует особого писательского мастерства. Описания похмелья, которые мы запоминаем, сделаны мастерами высокого класса, писателями замечательными, прекрасными. Именно потому, что они это просто умели делать.
Например, так описать Степу Лиходеева в «Мастере и Маргарите» — это огромное мастерство. Я уже не говорю о мастерстве Венечки Ерофеева. Это же классика: «Интересно. Вымя есть, а хересу [чтобы похмелиться] нет!»
В послереволюционном дискурсе присутствует слово «похмелье» в отношении результатов февральской революции — есть даже книга 1923 года с анализом ошибок белого движения «Белое похмелье». Не тогда ли интеллигенция и литераторы начали обсуждать его в широком смысле? То же описание Лиходеева у Булгакова, когда Воланд не рекомендует ему мешать водку с портвейном что ли…
Насколько я помню, портвейн с коньяком. Хотя, если мы с вами отойдем от литературы немножечко в сторону жизни, его и с водкой тоже мешать нельзя.
Может быть, вы и правы. У того же Венечки есть фраза, которую я считаю философской: «Чем ночью тебе веселее, тем грустнее бывает утром». Этот баланс, который так или иначе наступает, это веселое гулянье, которое оборачивается своей противоположностью. Маятник должен качнуться в обратную сторону, чтобы не нарушалось всеобщее равновесие вещей в природе и, наверное, в обществе.
И с этой точки зрения такое возможно — общественное состояние похмелья после бесшабашной вольницы и веселья. Блоковское «В белом венчике из роз — Впереди — Исус Христос», — да, очень может быть.
Вот, кстати, с чего начинается революция в книге Льва Троцкого «Моя жизнь» — с эпизода, когда приходится сливать запасы спиртного из Зимнего дворца в Неву, а народ вокруг ропщет, мол, «сами пьют, а нам не дают». И ничего не оставалось, как давать пить — сколько бы большевики ни проводили антиалкогольных кампаний, все равно заканчивалось тем, что давали пить, а значит, и испытывать похмелье. А похмелье, если почитать Венечку Ерофеева, — это самое беспомощное и чистое состояние, когда человек не может быть никем, кроме как самим собой.
Давайте посмотрим и с другой стороны.
Мне не известны красочные описания похмельного состояния, скажем, в английской литературе. Но я не могу сказать, что культуры и традиций выпивки — не хочу сказать пьянства — не было английском обществе
Они ого-го как там сильны, особенно по пятницам и субботам.
Это тоже хороший вопрос, почему в русской литературе эта тема стала повторяться, стала такой значимой? И почему она не выросла до такой степени в литературе английской? Связано ли это с состоянием свободы и несвободы? С отношением литературы к человеческой личности?
Похмелье — это состояние осознания самого себя и экзистенциального ужаса. Потому что приятных мыслей в этот момент не приходит, но происходит осмысление всего, что плохо и ужасно: со страной, обществом и тобой самим, — ты начинаешь осмыслять это очень глубоко. Ты чувствуешь, что все пропало. Вот вы правильно заметили, что в английской литературе сложно припомнить красочное описание этого состояния, — и в дореволюционной русской оно тоже нечасто встречается. А в ситуации, когда всякая политическая жизнь, кроме официальной пропаганды, убита, мне кажется, именно обсуждение похмелья как всего вышеперечисленного позволяло говорить, пусть и иносказательно, о происходящем.
Давайте сначала подумаем о карнавальной культуре, которая проявляет себя на самом деле как антикультура. Что роднит поэму «Москва — Петушки» с «Гаргантюа и Пантагрюэлем» Рабле? Их роднит то, что и в том и в другом случае есть карнавальность. Герои представляют собой как бы ряженых. Они одновременно и настоящие, и карнавальные персонажи. Действительность приобретает совершенно искаженные формы. В «Москве — Петушках» карнавальность проявляется и в том, как лирический герой этого произведения, Венечка, организовывал работу бригады по прокладке труб.
И если мы видим эту карнавальность, то официальная трезвость, официальное восприятие жизни и желание человека уйти в эту карнавальность, уйти от действительности, начинает как-то связывать его даже не просто с алкоголем. Ведь о чем говорят наши алкоголики, когда пьют? Тоже о политике. Но о политике совершенно не думаешь во время похмелья.
Интересно тогда вспомнить другое произведение Венедикта Ерофеева «Вальпургиева ночь или Шаги командора». Там Алеха, выпивший метилового спирта, поет: «Вот он, вот он — конец света / Завтра встанем в неглиже / Встанем-вскочим — света нету / Правды нету! Денег нету! / Ничего святого нету! — / Рейган в Сирии уже!» Это ли не политика?
Заметьте, что он поет эту песенку далеко не в похмельном состоянии.
Да, увы, до него Алехе дожить не суждено.
Я думаю, что эта песенка вовсе не противоречит тому, что я сейчас сказал.
Возможно, похмелье, в отличие от опьянения, освобождает от умствований на тему политики и само по себе глубоко интроспективно… Вот, опять же, фильм «Ирония судьбы, или С легким паром», который обязательно показывают под Новый год, начинается с пьянства, но пьянство там не главное. Практически все значимые события происходят в состоянии похмелья. Половину фильма мы видим постепенное протрезвление главного персонажа. Этот гимн похмелью закачивается неожиданным хеппи-эндом, который, на мой взгляд, выглядит тут совершенно инородно…
Я, кстати, никогда не смотрел продолжение «Иронии судьбы». Я не делаю это принципиально, не хочу его. В этом есть очень интересный момент.
Советское похмелье кончается хеппи-эндом, трезвостью. В постсоветское время, в моменты ностальгии по СССР, хочется, чтобы мы продолжили жить трезвой жизнью, тем самым хеппи-эндом, а не повторением пройденного
Похмеляться — вести себя к новому запою, но народное правило гласит, что подобное надо лечить подобным. И в конце «Иронии судьбы» я вижу запой, а не хеппи-энд. Поэтому любое продолжение, пусть даже снятое Рязановым, выглядит совершенно искусственно.
Согласен. Но тут есть любопытная вещь: то, что ночь — новогодняя, когда все мы верим в чудеса, когда они продолжают случаться. И вот эта новогодняя ночь подарила нам с вами и такое вселенское похмелье, и похмелье, которое стало чудом, и чудо, которое случилось после похмелья.
Да, но в реальности первого января все вымирает по самой очевидной причине. А потом все продолжается до тринадцатого. Вот круг — и как его разорвать?
Знаете, если уж мы говорим на эту тему, то задумайтесь о числе двенадцать. Это совершенно новогоднее число. Это и количество месяцев, и количество ритуальных дней, проходивших во время новогодних празднеств, это не только сказка о двенадцати месяцах, которую мы так любим. Это еще и Шекспир — «Двенадцатая ночь» (а это и есть та самая новогодняя ночь).
Эта магия чисел с первого по тринадцатое (понятно, что первое не считаем) — все идет по нарастающей, а потом мы возвращаемся в серую повседневность…
Опять же двенадцать апостолов, если так говорить, и известно кто в венчике из белых роз — у Блока. Поэма «Двенадцать» ярко иллюстрирует опьянение происходящим, которое неминуемо ведет к похмелью… Кстати, как вы думаете, почему Советский Союз боялся в своих антиалкогольных кампаниях использовать образ страдающего от похмелья человека?
И только в 70-х это стало хоть как-то возможно — в «Иронии судьбы», в «Афоне»…
Да потому что боролись не с похмельем, боролись с пьянством. Если немного порыться в творчестве Кукрыниксов, наверняка такой пример можно будет найти.
У Кукрыниксов это обычно забулдыга, который пьян в данный момент, а не испытывает последствия на следующий день. Официальной пропаганде пьяницу не жалко. Он исторгается из общества. А Булгакову, Ерофееву, Довлатову — жалко. Потому что он вынужден пить из-за того, что видит вокруг себя, и в конечном счете испытывать похмелье.
Если пьяницу не жалко, пьяный человек некрасив, непотребен, неприятен, — а похмеляющегося-то человека жалко! Тут снова мы видим официальное отношение к пьянице, которого не жалко, который плох, асоциален, грязен… И есть, оказывается, похмеляющийся человек, которого жалко, а этого ведь не должно быть! Как только в элемент пьянства включается симпатия, мы уже не можем агитировать против него.
Похмелье встречается очень часто в публицистике и после краха Советского Союза — как описание послевкусия произошедшего. А какое место похмелье занимает в современном постмодернистском дискурсе?
Я встречал изображение похмелья в одном из произведений Пелевина. Есть прекраснейший украинский писатель Андрей Курков — у него есть описание похмелья, он пишет совершенно великолепные постмодернистские романы. Тема не ушла, тема с нами.
Но какое оно — постсоветское похмелье?
Я думаю, что оно не отличается от советского. Способы описания другие, поскольку литература не стоит на месте, двигается вперед. Но это ведь те же самые состояния. Та же самая головная боль, та же самая дикая тошнота и то же самое ощущение, когда кажется, что если пошевелишься — тут тебе и придет конец.
И тут появляется дьявол — Воланд. Он предлагает облегчение от похмелья — и дает его
Парой рюмок, не так ли? Продолжить, чтобы не испытывать эти последствия в течение дня, и войти в запой. И если уж мы говорим о дьяволе, можно вернуться к «Москве — Петушкам». Это же глубоко эсхатологическое произведение, путешествие к концу, где главный герой желает, чтобы все это кончилось… Плохое кончилось, а началось хорошее. А днем мы снова выпьем, и запой начнется сначала.
Это перерождение. Здесь мы уходим в индуизм. Это то самое перерождение, которое следует за ритуальной смертью с похмелья. Да, мы хотим этого перерождения, мы ждем его, и в результате получается все то же самое. Это то светлое будущее, которое никак не настает.
Как думаете, стоит ли не пить под Новый год, чтобы потом не испытать похмелье и разорвать этот замкнутый круг?
Совершенно не обязательно не пить, чтобы не испытать похмелья. Можно пить в меру, можно выпить немного. Можно выпить и много и не испытать похмелья. В моей жизни был один Новый год, когда мы с друзьями праздновали его в разных часовых поясах. И с каждым часовым поясом пили алкоголь, происходящий из той страны, где именно сейчас встречают Новый год. Мы тогда были намного моложе, намного романтичнее и, может быть, креативнее в способах выпить. И никакого похмелья ни у кого из нас не было.
Но коньяк и портвейн мы не мешали. Может быть, в этом и кроется та самая сермяжная правда, хотя ничего демонического в этой смеси нет.
Помните «Карнавальную ночь» с Гурченко, где был персонаж-лектор, видевший в небе коньячные звездочки? Его напоили для того, чтобы он не мешал молодежи веселиться. Так что давайте праздновать так, чтобы нам в небе не казались коньячные звездочки